Вокзал потерянных снов - Страница 74


К оглавлению

74

Если дословно перевести с хеприйского на нью-кробюзонский химико-аудиовизуальную смесь зрительного образа, религиозной преданности и благоговейного трепета, которая и являла собой имя бога, ее можно было передать как Насекомое/образ/(мужское)/(целеустремленное). Однако те немногие представители человечества, которые о нем знали, называли его Насекомый образ, и именно так Лин представила его жестами Айзеку, когда рассказывала историю своего воспитания.

С шестилетнего возраста, когда лопнул кокон, в который была заключена младенческая личинка головы, когда в нее ворвалось сознание языка и мысли, мать сообщила, что Лин — падшая грешница. Мрачное учение Насекомого образа состояло в том, что хеприйские женщины были прокляты. Некое ужасное клятвопреступление, совершенное первой женщиной, обрекло ее дочерей всю жизнь влачить нелепые, неповоротливые, неуклюжие двуногие тела и наделило их мозгом с бесполезными извилинами, с хитросплетениями сознания. Женщина утратила присущую насекомым чистоту Бога и мужского начала.

Гнездовая мать, которая презрительно относилась к своему названию, считая его проявлением лживого декадентства, учила Лин и ее сестер, что Насекомый образ есть владыка всего мироздания, всемогущая сила, знающая лишь голод, жажду, похоть и удовлетворение. Он заключил в свои объятия вселенную после того, как поглотил пустоту в бессознательном акте космического созидания — самого чистого и совершенного, ибо свободного от каких-либо поводов и замыслов. Лин и ее сестер учили поклоняться ему с благоговейным ужасом и презирать собственное самосознание и свои мягкие, лишенные хитиновых покровов тела.

Их также учили поклоняться и служить своим безмозглым братьям.

Вспоминая теперь о том времени, Лин уже не вздрагивала от отвращения. Сидя в каком-нибудь кинкенском парке, она позволяла прошлому всплывать в памяти, мало-помалу восставать из забытья. Лин вспомнила, как она медленно шла к осознанию того, насколько необычной была ее жизнь. В своих редких походах по магазинам она с ужасом наблюдала, с каким небрежным презрением ее хеприйские сестры относились к самцам-хепри, пиная и давя безмозглых двуногих насекомых. Она вспомнила, как пыталась поговорить об этом с другими детьми, которые рассказали ей о жизни соседей; вспомнила, как она страшилась использовать язык — язык, который, как она инстинктивно чувствовала, был у нее в крови и к которому гнездовая Мать привила ей ненависть.

Лин вспомнила, как возвращалась в родной дом, кишевший самцами-хепри, вонявший гнилыми овощами и фруктами, доверху заполненный всякой органической дрянью, которой пичкали самцов. Она вспомнила, как ее заставляли мыть поблескивающие панцири бесчисленных братьев, возводить горки из их навоза перед семейным алтарем, позволять, чтобы они ползали по всему ее телу, ведомые тупым любопытством. Она вспомнила, как по ночам они спорили с сестрами, выпуская крохотные облачка химической смеси и издавая тихое клекочущее посвистывание, заменявшее хепри шепот. В результате этих теологических дебатов сестра отвернулась от нее и настолько ушла в поклонение Насекомому образу, что затмила в фанатизме даже их мать.

К пятнадцати годам Лин приобрела привычку открыто бросать вызов своей матери. Теперь она понимала, что тогдашние ее выражения были наивными и путаными. Лин обличала мать в ереси, проклиная ее во имя богов, которым поклонялось большинство. Она избегала той исступленной ненависти к самой себе, которой требовало поклонение Насекомому образу, и старалась не ходить по узким закоулкам Ручейной стороны. Она убежала в Кинкен.

«Вот почему, — думала она, несмотря на все свое недавнее разочарование, презрение, по сути ненависть, — во мне навсегда останется какая-то ее частичка, которая навечно сохранит воспоминания о Кинкене как о некоем священном месте».

Ныне Лин воротило от чопорности островного сообщества, но в те времена, когда она бежала отсюда, это высокомерие ее пьянило. Она упивалась надменным обличением Ручейной стороны и с неистовым наслаждением молилась Ужасной гнездовой матери. Она приняла хеприйское имя и — что было жизненно необходимо в Нью-Кробюзоне — имя человеческое. Она обнаружила, что в Кинкене, в отличие от Ручейной стороны, устройство пчелиного роя и клана развивалось в сторону сложных и вполне функциональных ячеек социальной сплоченности. Мать никогда не упоминала ни о своем рождении, ни о своем детстве, так что Лин подражала в любви своему первому другу, жившему в Кинкене, и рассказывала всем, кто спрашивал, что принадлежит к Краснокрылому улью, к клану Кошачьего черепа.

Друг открыл ей радости секса, научил получать наслаждение от чувствительного тела, начинавшегося ниже шеи. Это было самой трудной и самой необычной метаморфозой. Прежде ее тело было источником стыда и отвращения; сперва, вовлекаемая в действия, не имевшие иной сущности, кроме простой физиологической, она испытывала отвращение, затем страх и, наконец, свободу. До этого она практиковала по требованию матери лишь головной секс, неподвижно сидя в неудобной позе, пока самец ползал и исступленно совокуплялся с ее головотуловищем в безуспешных и нещадных попытках продолжить род.

Со временем ненависть Лин к гнездовой матери превратилась сначала в презрение, а затем в жалость. В ее отношении к мерзостям Ручейной стороны появилась толика понимания. Затем ее пятилетний роман с Кинкеном подошел к концу. Это случилось, когда она стояла на площади Статуй и вдруг поняла, что статуи слащаво сентиментальны и плохо сделаны, что они воплощают собой культуру, которая закрывает глаза на самое себя. Лин начала смотреть на Кинкен как на нечто органически связанное подчинительными узами с Ручейной стороной и безвестной кинкенской беднотой; она увидела «сообщество» огрубевшее и бесчувственное, и вдобавок сознательно мешающее росту Ручейной стороны, дабы поддержать собственное превосходство.

74