Появились звезды, Айзек шепотом попрощался с «Часами и петухом», с Пряным базаром и Корабельной пустошью, со своими друзьями.
Воздух не свежел. Трое беглецов продвигались на юг, тем же курсом, что и поезда, по широкой равнине, застроенной промышленными сооружениями. Расползшиеся с пустырей сорняки росли на бетоне, цепляясь за ноги и провоцируя на брань пешеходов, что еще заполняли ночной город. Айзек и Дерхан провели Лин через окраины Эховой трясины и Паутинного дерева, к югу, к реке.
Впереди лежал Большой Вар. Река изящно играла отсветами неоновых и газовых фонарей, ее грязь пряталась под бликами. Доки были забиты высокими кораблями с зарифленными тяжелыми парусами, пароходами, сливающими потихоньку в воду радужный мазут, торговыми судами, чьи бурлаки, скучающие морские вирмы, жевали свои массивные уздечки; шаткими плавучими платформами с кранами и паровыми молотами. Все это были гости Нью-Кробюзона, остановившиеся на одну ночь.
В моем родном Цuмеке маленьких спутников луны называют комарами. А здесь, в Нью-Кробюзоне, — дочерьми.
Комната полнится светом луны и ее дочерей. Но если не считать этого света, она пуста. Я долго стоял посреди нее, держа в руке записку от Айзека.
Через несколько секунд я перечитаю ее снова.
Еще на лестнице я услышал пустоту гниющего дома. Слишком подолгу в нем живет эхо. Еще до того как прикоснулся к двери, понял, что никого не увижу на чердаке.
Меня не было здесь несколько часов. Я искал в городе кажущуюся, зыбкую свободу.
Я бродил по очаровательным садам Собек-Круса, проходил сквозь облака жужжащих насекомых, мимо искусственных прудов с откормленными птицами. Нашел руины монастыря, ракушку, гордо стоящую в центре парка. Здесь вандалы-романтики вырезали на древнем камне свои имена.
Маленькое это сооружение брошено за тысячу лет до основания Нью-Кробюзона. Умер бог, которому оно служило.
Все же кое-кто приходит ночью почтить божественного призрака.
Сегодня я побывал в Шумных холмах. Увидел Мертвяцкий брод. Постоял перед серой стеной в Барачном селе, прочитал все граффити на ветхой шкуре мертвой фабрики.
Я вел себя глупо. Рисковал почем зря. Не прятался. Я был почти пьян от крошечного глотка свободы и мечтал напиться ею вдосталь.
Когда наконец, уже ночью, вернулся на этот пустой, брошенный чердак, я узнал о жестоком предательстве Айзека.
Какая подлость! Какое надругательство над верой!
Я снова познал измену. Что мне жалкие оправдания Дерхан — это всего лишь сахарная пудра поверх яда. В словах заключено такое напряжение, что кажется, они ползут и корчатся как черви. Я даже вижу, как пишущего Айзека раздирают чувства. Нежелание лгать. Гнев и стыд. Искреннее раскаяние. Стремление быть объективным. И дружба — как он ее понимает.
«…Сегодня у меня побывала гостья…» — прочитал я. И дальше: «…в этих обстоятельствах…»
В этих обстоятельствах. В этих обстоятельствах я бросаю тебя и бегу. Я отойду в сторону, я буду судить тебя. Я оставлю тебя наедине с твоим позором, я узнаю, что прячется у тебя в душе, я пройду мимо и не помогу тебе.
«…Не собираюсь спрашивать: „Как ты мог“», — прочел я и вдруг ослаб. В прямом смысле слова ослаб — как при обмороке или тошноте. Или при близости смерти.
И я не сдержал крика. Потому что не мог, да и не хотел. Вопли мои звучали все громче и надрывней, из глубин памяти вынырнул боевой клич, я вспомнил, как мое племя рыскало в поисках охотничьей добычи или воинских трофеев. В голове зазвучали погребальные причитания и крики для изгнания духов. Но то, что исторгалось из моего горла, не имело ничего общего с прошлым. То был голос моей боли. Голос одиночества, унижения и стыда.
Она мне сказала «нет». В то лето на нее притязал Сажин, а поскольку то был его год обзаведения семьей, она сказала ему «да». Она хотела сделать ему подарок, создать пару только с ним.
Мне же сказала, что я не гожусь, что я должен немедленно уйти. Проявить уважение к ней — оставить в покое.
То было трудное, некрасивое совокупление. Силами она лишь чуточку уступала мне. Очень не скоро я сумел ее одолеть. Ежесекундно она вонзала в меня когти и зубы, яростно била. Но справиться со мной не смогла.
Я был в ярости. Меня обуревали похоть и ревность. Я избил ее и изнасиловал, когда она перестал шевелиться.
Гнев ее был ужасен. Гнев ее не был похож ни на что. И он заставил меня понять, что же я наделал.
С того злосчастного дня я окутан позором. Почти сразу поползли слухи. Они сгущались вокруг меня; они свинцовой тяжестью ложились на мои крылья.
Приговор стаи был единодушным. Я не стал отрицать обвинения. Не скажу, что такая идея не приходила мне в голову. Просто глубокое отвращение к себе заставило от нее отказаться.
Я принял свою кару как должное.
Я понимал, что это правильное решение. Даже выказал достоинство, толику гордости, пройдя меж избранными исполнителями приговора. Но двигался я медленно, на меня давил тяжелейший балласт — это чтобы не сбежал, не улетел. Но все же я прошел без запинок, не задавая вопросов.
Нет, я все-таки остановился — когда увидел колья, которые пришпилят меня к спекшейся земле.
Последние двадцать футов меня тащили. К сухому ложу реки Призрак. И на каждом шагу я корчился, отбивался. Я молил о прощении, которого не был достоин. Дело происходило в миле от стойбища, но я уверен, что племя слышало каждый мой крик.